Иных господа и свои братья, дворовые, стали с горячим любопытством, хоть и ласково, допрашивать: "Где были, у кого служили, чем кормились в это время, что делали?..
Скрестить, упереть в бока, опустить; уцепиться пальцами за краешек сиденья, положить руки на бедра, или закинуть их за голову, или сплести пальцы на животе..
Что вы! С ума сошли? Буланов (обидясь). Ах!! Извините! Что вы такой герцогиней смотрите, красавица вы моя? Аксюша (почти сквозь слезы)...
Вы читаете «Театральный разъезд», страница 14 (прочитано 50%)
Гоголь Николай Васильевич
Ну, да мало ли есть всяких смешных светских случаев? Ну, положим, например, я отправился на гулянье на Аптекарский остров, а кучер меня вдруг завез там на Выборгскую или к Смольному монастырю. Мало ли есть всяких смешных сцеплений?
Второй. То есть вы хотите отнять у комедии всякое сурьезное значение. Но зачем же издавать непременный закон? Комедий в том именно вкусе, в каком вы желаете, есть множество. Почему же не допустить существования двух, трех таких, какова была игранная теперь? Если же вам нравятся те, о которых вы говорите, поезжайте только в театр: там всякий день вы увидите пьесу, где один спрятался под стул, а другой вытащил его оттуда за ногу.
Третий. Ну, нет, послушайте: это не то. Всему есть свои границы. Есть вещи, над которыми, так сказать, не следует смеяться, которые в некотором роде уже святыня.
Второй (про себя, с горькой усмешкой). Так всегда на свете: посмейся над истинно-благородным, над тем, что составляет высокую святыню души, никто не станет заступником; посмейся же над порочным, подлым и низким — все закричат: "он смеется над святыней".
Первый. Ну, вот, видите ли, вы, я вижу, теперь убеждены: не говорите ни слова. Поверьте, нельзя не быть убеждену: это истина. Я сам человек беспристрастный, и говорю не то, чтобы... но, просто, это не авторское дело, это не предмет для комедии. (Уходят.)
Второй (про себя). Признаюсь, я бы ни за что не захотел быть на месте автора. Прошу угодить! Избери маловажные светские случаи, все будут говорить: "Он пишет вздор, никакой нет глубокой нравственной цели"; избери предмет, сколько-нибудь имеющий сурьезную нравственную цель — будут говорить: "Не его дело, пиши пустяки!" (Уходит.)
Молодая дама большого света в сопровождении мужа.
Муж. Карета наша не должна быть далеко, мы можем скоро уехать.
Господин N. (подходя к даме). Что вижу! Вы приехали смотреть русскую пьесу!
Молодая дама. Что ж тут такого? разве я уже ничуть не патриотка?
Господин N. Ну, если так, то вы не очень насытили патриотизм свой. Вы, верно, браните пьесу?
Молодая дама. Совсем нет. Я нахожу, что многое очень верно: я смеялась от души.
Господин N. Отчего ж вы смеялись? Оттого ли, что любите посмеяться над всем, что русское?
Молодая дама. Оттого, что просто было смешно. Оттого, что выведена была наружу та подлость, низость, которая в какое бы платье ни нарядилась, хотя бы она была и не в уездном городке, а здесь, вокруг нас, — она' была бы такая же подлость или низость: вот отчего смеялась.
... Мы долго отстреливались. Наших матросов убили; я, тяжело раненный в плечо, был найден на дне катера, взят в плен и отвезен в Стамбул. Во мне, хотя переодетом в албанский наряд, угадали русского моряка и сперва очень ухаживали за мной, очевидно, рассчитывая на хороший выкуп. "Ну, как дознаются, - думал я, - что их пленник тот самый лейтенант Концов, от брандскугеля которого зажегся и взлетел на воздух под Чесмой их главный адмиральский корабль? что станется тогда со мной?"
2
Я пробыл в плену около двух лет. Настал 1775 год. Вначале меня держали взаперти, в какой-то пристройке Эдикуля, семибашенного замка, потом в цепях, при одной из трехсот стамбульских мечетей. Дошел ли туда, на самом деле, слух, что в числе пленных у них находится Концов, или турки, потеряв надежду на мой выкуп, решили воспользоваться моими сведениями и способностями, - только они затеяли склонить меня к исламу. Мечеть, где я содержался, была на берегу Босфора. Из-за железной оконной решетки виднелось море. Лодки сновали у берега. Навещавший меня мулла был родом славянин, болгарин из Габрова. Мы друг друга вскоре стали понимать без труда... Он начал стороной наставлять меня в турецкой вере; хвалил мусульманские обычаи, нравы, превозносил могущество и славу падишаха. Возмущенный этим, я упорно молчал, потом стал спорить. Чтобы расположить меня к себе и к вере, которую он так хвалил, мулла исхлопотал мне лучшее помещение и продовольствие. Меня перевели в нижнюю часть мечети, при которой он состоял, начали давать мне табак, всякие сласти и вино. Цепей с меня, однако, не снимали. Сам вероотступник, учитель мой, по закону Магомета, не пил, но усердно соблазнял меня и манил: - Прими ислам, будет тебе вот как хорошо, цепи снимут, смотри, сколько кораблей; поступишь на службу, будешь у нас капитаном-пашой... Я лежал на циновке, не дотрагиваясь до предлагаемых соблазнов и почти не слушая его. Моим мыслям представлялась брошенная родина...